РОССИЙСКИЙ
АНТИВОЕННЫЙ ЖУРНАЛ
здесь только литература
Игорь Джерри Курас
Игорь Джерри Курас — поэт и прозаик, редактор поэзии в литературно-художественном журнале «Этажи». Родился в Ленинграде, с 1993 года живёт и работает в Бостоне. Автор пяти поэтических сборников «Камни/Обертки», «Загадка природы», «Не бойся ничего», «Ключ от небоскрёба», «Арка», книги сказок для взрослых «Сказки Штопмана» и книги для детей «Этот страшный интернет». Публиковался в журналах «Интерпоэзия», «Крещатик», «Новый Берег», «Новый Журнал», «Сура», «Новый Свет», «Этажи» и др. Лауреат премии журнала «Textura» по прозе (2019), лауреат премии журнала «Сура» по поэзии (2019), лауреат конкурса прозаической миниатюры имени Ю. Н. Куранова (2022), призер поэтической премии «Фонарь, 2022» (Издательский дом «Перископ-Волга»).
Под скрип пластинки старенькой
Три Ветхозаветных сюжета
1.
Что тебе в кубок долила
Далила,
Самсон?
Одолела тебя, оголила.
Постой.
Вот ведь ты сам не свой:
ты сам — сон.
ты спишь, пока она
остерегает тебя,
остригает тебя,
любя/не любя —
локоны твои теребя.
Чем так прельстила
тебя Далила,
Самсон?
Вот перестелила
смятую простыню.
Ну?
Как же сладок сон,
Самсон!
На плече твоём
от её головы проём.
страсть, это такой водоём —
войдёшь и утонешь в нём:
один утонешь, Самсон, —
не вдвоём.
Одолела тебя Далила.
В чём её сила?
Наползала львицей,
смотрела в глаза,
егоза.
Не отводила глаз.
«О, не трогай сейчас!
Не береди!»
Грудью к твоей груди.
И вновь погружался в сон.
Что тебе снится,
крейсер Самсон?
Крейзи Самсон —
сколько раз
допытывалась,
хитрая, не велась
на все уловки,
смотрела в глаза.
Стрекоза.
Что ты видишь теперь без глаз,
герой неловкий?
Один из нас.
Эти ноги, грудь —
этот покатый живот,
этот полуоткрытый рот —
попробуй забудь!
Нет.
Тот, кто видел, не сможет забыть —
потому и живёт
И даже без глаз,
вспоминает.
Один из нас.
Знай, что всё остальное — муть.
и теперь, отправляясь в безглазый путь,
рискни оглянуться,
разок взглянуть —
и, ничего не увидев,
не пожалеть ничуть.
2.
Что же я сделал тебе, Вирсавия? —
и есть ли тебе прощение?
Здесь, по другую сторону от любви и жажды,
я изнываю не от вечности, данной мне в ощущениях,
а от бесславия.
Смерть —
это только то, что однажды случается с каждым:
будь ты царём, солдатом, нищим,
подбрасывающим монету —
здесь, по другую сторону от любви и жажды,
я заверяю тебя, дорогая, что смерти нету.
Я умел протыкать людей и сжигать жилища.
В горящие города и в горячее тело твоё входил,
но это уже не важно:
важно то, что согласно приказу, я вышел один на тыщу —
и теперь по другую сторону от любви и жажды.
Меня не пугает вечность, данная мне в ощущениях —
я славы искал, любимая, а нашёл бесславие;
а вечность, по сути своей, это только мгновение —
только мгновение, моя дорогая Вирсавия.
Не верь никому, кто предсказывает по звёздам;
не доверяй тому, кто играет, подбрасывая монету:
есть только то,
что случается слишком рано или слишком поздно —
всего остального нету.
Во дворце уже вечер.
Прохладно.
Я не держу на тебя обиду:
просто выйду
на крышу,
с которой видна купальня.
Иди, моя дорогая Вирсавия к своему Давиду —
путь недальний.
А я возвращаюсь к вечности, данной мне в ощущениях —
по другую сторону от любви и жажды,
суеты и бесправия.
И, поскольку смерти нет — ведь умирает каждый, —
есть прощение.
И я прощаю тебя, Вирсавия.
3.
Вновь вечереет, горят костры —
искры костров иногда остры.
Звёзды — тоже
колющие предметы.
Говорят,
среди них есть планеты.
Покуда солдаты, борясь со сном,
как земледельцы
сноп за снопом,
ставят копья свои на пространстве пустом,
луна, подбрасываемая в спешке
всякий раз выпадает решкой.
Всё в природе предрешено:
пшенице пшеница,
а просо — пшено;
солдаты входят в чужую деревню.
Юдифь проникает в шатёр к Олоферну.
Этой игре много тысяч лет:
луна, валуны, рыжеватый свет
костров —
острова посреди равнины
все с островами морскими сравнимы.
Всюду, где есть под ногами твердь,
с жизнью в орлянку играет смерть,
в небо луну посылая в спешке:
— Что это, решка?
— Да. Снова решка.
Как победить, никого не убив?
Входит в шатёр к Олоферну Юдифь.
Война —
это вёрсты чужих дорог,
ставших своими, где твой сапог
ступил;
где идущие вместе с нами,
равнины ночные коптят кострами.
О, эта жажда!
Делясь водой,
ты подставляешь струе ладонь,
кровь омываешь, иную скверну.
Тихо заходит Юдифь к Олоферну.
Злая осока — холодная сыть:
вечная песня «Могу повторить» —
слышится всюду неумное пенье.
Только природа не ждёт повторенья —
с жизнью в орлянку играет судьба,
женщина молча касается лба:
— Как ты прекрасен, спящий герой.
Свой/чужой.
Как же твой лоб покатый горяч,
пока ты спишь, незряч.
Пока ты жив.
Спрячь этот меч, Юдифь.
Спрячь.
Зачем же я твой палач?
К чему этот плач?
Вновь вечереет, горят костры —
искры костров иногда остры́.
Звёзды — тоже
колющие предметы.
Говорят,
среди них есть планеты.
Там, где найдёшь под ногами твердь,
с жизнью в орлянку играет смерть,
и в темноте
беспробудной, кромешной,
вечно выигрывает, конечно.
* * *
Бабочка кладбищенская белая —
неприметный тихий мотылёк:
ты душа, наверное, бестелая,
смертному — бессмертия урок.
Потому что дни твои сосчитаны
быть не могут: раз — и кончен счёт;
ты летишь над этими гранитами
будто вечным будет твой полёт.
Горячи сентябрьские надгробия
и трава всё так же зелена;
а бессмертье, в сущности, утопия —
смертных коллективная вина.
Я учился этому и, кажется,
я не самый глупый ученик;
бабочка кружится и куражится,
век не вечен, бесконечен миг.
Выдумай меня: с любовью, страхами —
зрячего — в обличии таком,
чтобы мог тебя тревожить знаками —
мотыльками белыми тайком.
Чтобы цифры создавали целое
на автомобильных номерах;
чтобы время — существо бестелое —
хоть на время — потерпело крах.
* * *
Что толку давать имена полустанкам глухим?
Кто помнит унылые тени перронов пустых?
Промчавшись, никто никогда не скучает по ним,
не впишет никто никогда в расписание их.
В плацкартном движении только огни за окном,
фонарь проплывает не ярче луны слюдяной
любая пустая платформа — нелепый фантом,
ничем не приметный глухой полустанок ночной.
Кто спустится вниз по ступеням, пойдёт вдоль пути?
Какую при этом он будет насвистывать муть?
Сошедшему здесь ничего никогда не найти —
пропавшего здесь никому никогда не вернуть.
В моей пустоте, на холодной планете моей,
на этой платформе под блёклой луной слюдяной
за тысячи лет я ни разу не видел огней,
летящих — пусть мимо — но всё-таки рядом со мной.
То, хлеб окуная в вино через тысячи лет —
то, глядя на звёзды, где с небом сливается лес,
на каждой версте кто-то верит в твой призрачный свет,
и ждёт на перроне когда пролетит твой экспресс.
* * *
Не в хрущёвке и не в сталинке —
в старом фонде на Тележной:
шапка, варежки и валенки —
белые
от крошки снежной.
Бесконечными пролётами
вверх идём мы понемножку —
и за мамиными ботами
тоже россыпь снежной крошки.
И как будто где-то музыка —
но откуда?
кто играет? —
нет на свете дяди Юзефа,
бабы Розы, тёти Раи.
Варежка с тесёмки свесится
будто маятник прилежный —
над перилами, над лестницей
в старом фонде на Тележной.
* * *
Под скрип пластинки старенькой
у злого века стибри —
бумажные фонарики,
кормушку для колибри.
Здесь, на балконе вечером,
когда заснут индейки
сиди себе диспетчером
для звёзд
узкоколейки.
Повсюду клинья точатся:
Монтекки, Капулетти —
но лучше одиночества
нет ничего на свете.
Пусть ярость — благородная,
но без неё-то лучше.
Луна — сестрица сводная —
скрывается за тучи.
И тихо, тихо, тихо тут,
как на немом экране —
и только звёзды тикают
у времени в кармане.